«Что это? Неужели Керим возвращается в аул, чтобы один на один встретить опасность? С этого удальца все станется!» — почему-то вообразила я.
Но при свете молодого месяца, выплывшего из облаков, я узнала всадника. Это был не Керим, нет. Тот, кого я узнала, заставил мое взволнованное сердце трепетать. Всадник летел с быстротой зарницы, нещадно нахлестывая нагайкой своего коня. Во весь опор влетел он во двор наиба.
«Так, просто, не прислали бы сюда нашего старого слугу, верного друга Джаваховского дома. Значит, случилось что-то, что-то произошло без меня там, в далеком Гори…»
— Михако, ты? Зачем? — беззвучно спрашивала я, пугаясь своих смутных догадок, в предчувствии чего-то страшного, неизбежного, рокового.
Михако взглядом отыскал меня среди гостей, окружавших обезумевшего от горя наиба, и, подскакав ко мне, проговорил, задыхаясь:
— Княжна-голубушка… Домой собирайся, скорее! Скорее!.. Батоно-князь болен… Очень болен… Торопись, княжна!.. Торопись, родная!
— Болен! — я не узнала в этом вопле своего голоса…
Вмиг неудачная джигитовка, появление Керима, похищение Гуль-Гуль, — все было забыто. Ужасный роковой призрак заслонил предо мной весь огромный мир.
— Отец болен! Мой папа болен! О, Михако! О, дедушка Магомет! Везите меня, везите меня к нему скорее!
Снова потянулась бесконечная дорога — горы и небо, небо и горы… И молчаливые, как тайны, бездны со всех сторон… Но это было уже не прежнее, исполненное невыразимой прелести путешествие, какое я совершила неделю тому назад с дедушкой Магометом. Тяжелая мрачная туча нависла надо мной, все разрастаясь и разрастаясь, наваливаясь на душу свинцовой тяжестью. Предчувствие страшного, неизбежного ни на минуту не оставляло меня.
Мое тоскливое настроение передалось, видно, дедушке Магомету. С головой закутавшись в бурку, избегая разговоров, он ехал впереди нас на своем крепком, выносливом, точно из бронзы отлитом, коне. Михако был не разговорчивее дедушки. Я с трудом смогла узнать от него, что положение папы внушает серьезные опасения. Моего отца, чьей страстью было объезжать диких табунных лошадей, сбросила одна из них, и это имело опасные последствия — серьезные ранения головы и позвоночника. Я не расспрашивала Михако о подробностях несчастного случая. Ведь время все равно нельзя было повернуть вспять… Теперь мне казалось самым важным другое — возможно скорее добраться до дому, увидеть папу, испросить у него прощения, — да, именно, прощения за то, что я уехала в аул, не объяснившись с ним, не предприняв ни малейшей попытки, чтобы рассеять его недовольство мной. Я винила себя во всем — в нечаянном знакомстве с Керимом, его появлении на нашем балу… Голос растревоженной совести настойчиво и ясно говорил мне это. Я страдала, ужасно страдала. Казалось, сам Бог наказывает меня болезнью папы за мою дикость, злобу, лень и дурной характер. Раскаиваясь самым искренним образом, я давала себе тысячу обещаний исправиться, только бы… только бы отец поправился поскорее. В этом безысходном отчаянии я чувствовала себя ребенком, жалким маленьким ребенком… Что это была за мука! Что за мука! Я никогда не забуду ее!
Был вечер, когда мы доехали до Гори. Солнце заходило, заливая окрестности своим нежным пурпуром. Усталая, измученная переживаниями и тяжелой дорогой, я еле держалась на ногах, когда Михако помог мне сойти с лошади. Однако мне достало сил, чтобы бегом пуститься к крыльцу по чинаровой аллее… Странная тишина в саду и в доме поразила меня. Работницы не пели в винограднике, подвязывая ветки, голос Сандро не слышался из конюшни… Обычно, в это время в свежем вечернем воздухе звенели песни Маро — обладательницы чудесного голоса… Но не слышно было и Маро… Непривычная, подозрительная и пугающая тишина царила у нас… Кровь больно ударила в виски. В голове зазвенело… Впереди мелькнуло полосатое, хорошо знакомое платье, и белый передник.
— Батоно-князь… батоно… бедная княжна!
И Маро, закрыв лицо руками, залилась горькими, неудержимыми слезами.
Я отшатнулась от нее и бросилась к дому.
На террасе я лицом к лицу столкнулась с Людой. До этой встречи я еще могла надеяться, но сейчас, увидев осунувшуюся и постаревшую Люду, ее изможденное лицо, беспорядочно закрученные волосы, глаза, вспухшие от слез и бессонницы, я поняла весь ужас положения.
— Он болен?.. Он болен?.. Он безнадежен, Люда?.. — закричала я не своим голосом, тряся ее изо всех сил за худенькие, как у девочки, плечи.
— Бедная Нина! Бедная Нина! — прошептала она чуть слышно и закрыла лицо руками.
«К нему! Скорее к нему! — лихорадочно заторопилась я, — ухаживать за ним, облегчать его страдания, о Боже! Боже! Будь милостив к злой, гадкой девочке! Будь милостив, великий Господь!»
И я со всех ног кинулась с террасы в комнаты. Миновала столовую с ее круглым столом, гостиную, где еще так недавно гремела музыка и кружились пары, и только у двери папиной спальни с минуту помедлила, надеясь справиться с волнением, чтобы не показать папе своего беспокойства и мрачных опасений. Потом тихонько, чуть слышно приоткрыла дверь и вошла. Папа лежал против входа на своей широкой и низкой, как тахта, постели (он не признавал иного ложа с тех пор, как я помню его), с закрытыми глазами, со сложенными на груди руками. Он, по-видимому, спал.
«Слава Богу! — подумала я с облегчением, — сон подкрепит его… Больным необходимо спать как можно больше».
Но как он изменился, как изменился бедный отец!