Не помня себя, пылая румянцем волнения и стыда, я так и эдак теребила прекрасные руки баронессы…
Баронесса помолчала с минуту, потом лицо ее приняло мягкое, ласковое выражение.
— Нина Израэл, — сказала она, положив мне на плечо свою красивую, нежную руку, — вам делает честь подобное заступничество за подругу… Бескорыстная дружба — одно из лучших проявлений в нашей жизни. Нина Израэл, ради вас я прощаю вашу подругу Рамзай! И, в свою очередь, извиняюсь перед господином Ренталем за то, что в моем институте учится такая дерзкая, невоспитанная барышня, как она.
И maman, одарив всех нас общим милостивым поклоном, величественно удалилась в сопровождении инспектора и инспектрисы. «Мыс Сингапур» уныло поплелся за ними, потому что прозвучал звонок, возвестивший об окончании урока.
Я еще не успела опомниться от случившегося только что помимо моей воли, когда возле моей парты появилась гневная Рамзай.
— Кто вас просил вмешиваться в мои дела и лезть, когда не спрашивают?
— с трясущимися от волнения губами накинулась она. — Просила я вас об этом? Просила?.. Вот назло же не надену передника и опозорю класс! Да, да, не надену! — с новым ожесточением продолжила она, обращаясь к девочкам, окружившим нас шумной толпой, — и вы благодарите за это ее, — ткнула она в меня пальцем, — ее благодарите, — светлейшую самозванную княжну! Она одна будет виновата в этом позоре!
Сколько непримиримой вражды и ненависти было в ее глазах!
Бледная нервная девочка с ярко-горящими зелеными глазами, демонстративно сорвав передник, простояла без него на виду у всех во время завтрака, обеда и ужина — в течение целого институтского дня.
Прошли две недели со дня моего заключения в серые стены старого мрачного здания, где вяло и монотонно катила свои тихие воды замкнутая институтская жизнь.
Ежедневно я поднималась со звонком в половине восьмого утра, бежала умываться и причесываться, чтобы не опоздать к молитве. Потом шла в столовую и, наскоро проглотив кружку коричневой бурды с черствой казенной булкой, отправлялась в классы вместе со всеми. Шли обычные занятия, одни предметы сменялись другими, продолжаясь до четырех часов дня. А там — обед и послеобеденное время с обычным приготовлением домашних заданий. Наконец, чай, вечерняя молитва и — после них — лучшие часы институтской жизни. Поднявшись в дортуар, институтки сбрасывали с себя не только тяжелые камлотовые платья, но и дневную муштру, казенщину, неестественность и нелепость большинства институтских правил и неписаных законов. Конечно, дортуар тоже был казармой своего рода, но здесь воспитанницам все-таки удавалось — пусть ненадолго, всего на несколько вечерних часов — избавиться от утомительного, а подчас и унизительного надзора.
Благодаря Люде, я успешно, хотя и не без труда, выдержала вступительные экзамены, и вошла в курс институтской жизни. Я умела теперь приседать и кланяться классным дамам, как это требовалось институтским этикетом. Однако по-прежнему не уподоблялась остальным и не называла начальницу «maman» и, разумеется, не «обожала» ни учителей, ни воспитанниц.
«Обожание» в институте считалось своего рода обязательством, прочно укоренившимся в традициях этого учебного заведения. Девочки, живущие в душной атмосфере института, придумывали себе идеал и поклонялись ему. Все «обожали» кого-нибудь. Марина Волховская, серьезная, гордая и строгая девочка, не желая унижаться и в тоже время не считая возможным изменить институтским принципам, «обожала» Петра Великого. Она собирала портреты великого царя, всевозможные сочинения, относящиеся к его личности. Женя Лазарева «обожала» учителя немецкого, седого розовощекого старика с вдохновенной речью, который, в самом деле, интересно и увлекательно преподносил свой предмет. Перед его уроками Женя раскладывала на кафедре красивые ручки из слоновой кости, обертывала куски мела разноцветной бумагой с голубыми и розовыми бантами и всегда отвечала немецкий урок на двенадцать баллов. Маленькая Игренева примерно так же вела себя по отношению к учителю-французу, бойкому и франтоватому молодому парижанину. Даже Пуд, сонная, ленивая София Пуд, прозванная «слонихой», и та «обожала» институтского батюшку и лезла из кожи вон, готовясь к урокам по его предмету.
Моя восторженная подруга Мила Перская «обожала» Люду и меня, — преданно, самоотверженно и немного смешно. Это не мешало ей, однако, «обожать» потихоньку и молодого, очень красивого и очень застенчивого учителя танцев господина Иванова.
Только я да Лидия Рамзай не «обожали» никого. Когда подруги спрашивали баронессу, почему она не выберет кого-нибудь, независимая девочка презрительно поводила худенькими плечами и отвечала без обиняков:
— Считаю унизительным.
Мне никто не досаждал подобными вопросами. Я считалась на исключительном положении, поскольку и поступила сюда не как другие, а прямо в последний, выпускной класс, и вела себя иначе, независимо. Не по-институтски — считали мои новые подруги. Правда, у меня было мало общего с ними. Так много испытав и пережив, я, конечно, слишком отличалась от этих милых, восторженных и поразительно инфантильных девочек. Кроме того, большую часть свободного времени я проводила у Люды, занимавшей, как и другие классные дамы, отдельную уютную комнату. В классные же часы Перская не отходила от меня, мешая сойтись с остальными двадцатью девятью девочками нашего выпускного класса.